Общие вопросы авангардоведения
Другие
исследования об авангарде
Е. В. Тырышкина
Русский авангард начала 20-го века: аспекты прагматики
С тех пор,
как вышла известная статья М.Шапира "Что такое авангард?"1,
где он писал о том, что именно прагматика в авангарде выходит на первый план
и является определяющей в авангардной эстетике, а затем появилась книга В.И.
Тюпы2, где, в свою очередь,
в несколько иной терминологии пояснялось, что неклассическая художественность
20-го века характеризуется прежде всего как ориентированная на чужое сознание,
а автор выступает в роли режиссера, организующего коммуникативное событие, казалось
бы, нет уже смысла возвращаться к известным истинам. Из последних публикаций
на эту тему в отечественном литературоведении можно назвать книгу И.Ю. Иванюшиной
"Русский футуризм: идеология, поэтика, прагматика" (Саратов, 2003).
Пользуясь различными метаязыками, все исследователи пишут о том, что восприятие
авангардистского произведения – это шок, характерная реакция – отторжение (по
крайней мере, авангардисты на это рассчитывают), реципиент подвергается агрессии
как этической, так и эстетической: "Кругозоры моей и любой иной субъективности...
принципиально несовместимы, в коммуникативном событии они взаимно отвергаются,
освобождаясь при этом от груза авторитарности и обретая суверенную свободу самоутверждения"3.
Но можно ли ограничиться лишь констатацией того факта, что авангардист в ходе
эстетической коммуникации любуется еще одним своим произведением – шокированным
адресатом? Достаточно ли сказать, что адресат уходит не успокоенным и просветленным,
а взбудораженным?
И все же, каковы механизмы формирования этого шока и механизмы столь парадоксальной
коммуникации? Будем рассматривать ситуацию, когда мы имеем дело с художественным
текстом, не лишенным эстетической модальности, так как заумь в чистом виде не
порождает эстетических переживаний. В авангарде стихия и порядок встречаются
в лице автора автора и адресата, нарушение привычных этических и эстетических
норм воспринимается адресатом как угроза личностной и социальной целостности,
и, хотя бы на мгновение, он оказывается в пустоте, в состоянии ценностного разрыва.
Однако сама "демонстрация силы" автором-авангардистом как на содержательном
уровне (нарушение ценностных табу), так и на формальном (экспрессия ритма, звука,
мимики и т.д.) может вызывать не только сильные негативные эмоции (о чем уже
много написано), но и реакции совершенно противоположные – восхищение избытком
бурлящей энергией и состояние изумленной завороженности стихией. В этом случае
автоматически и бессознательно адресат оказывается в позиции добровольного мгновенного
подчинения автору. Чаще всего в этом случае можно говорить о характерном сочетании
противоположно направленных эмоций: сознательного возмущения и бессознательного
восхищения.
Наиболее примечательный момент в такого рода восприятии – это колебание между
отторжением и приятием, между негодованием и радостным изумлением, и фокус в
том, что текст провоцирует одновременно обе эти реакции и на уровне содержания,
и на уровне формы. Противоположность реакций (в сочетании сознательного и бессознательного)
и порождает состояние адресата, которое стандартно определяется как шок. В этой
связи возникает проблема соотнесения указанного состояния с традиционным катарсисом.
Л. С. Выготский писал о том, что переживание мучительных эмоций (классический
вариант – страх и сострадание) гасится в конце концов, снимается переживанием
эстетической формы, а эстетические эмоции, эмоции вторичные, по поводу воображаемого,
разрешаются в катарсисе, происходит разрядка, завершение, обретается личностная
целостность4. Но авангардистский
текст, заставляющий испытывать сложные, противоречивые эмоции, не дает целостного
впечатления и умиротворящего состояния. Форма и содержание не взаимоуничтожаются
(восприятие формы – усложненной метафорики, напряженного ритма, звука и т.д.
– переживается уже не только эстетически, но и физиологически, здесь переплетаются
эмоции вторичная и первичная). Да и сами границы текста эстетически разомкнуты,
так как произведение обычно строится как иллокутив и перлокутив, как речевой
жест, обладающий определенной конвенциональной силой5.
Основное "послевкусие" авангардистского текста – его силовые "вибрации",
энергетический "хвост".
Итак, авангардистский текст порождает расслоенность эмоций, противоречивость
переживаний и, как следствие, экзистенциальную драму самоопределения адресата.
Что же позволяет разрешить эту ситуацию? Чаще всего – смех, даже в том случае,
когда произведение не содержит никаких комических моментов, и смех играет роль
чисто защитного механизма, противостоящего разрушительному ценностному взрыву6.
Но если дело ограничивается лишь защитным смехом, то на этом коммуникация и
заканчивается. Однако нередко авангардистский текст намеренно строится с использованием
комических элементов. Этот текст сделан так, что, смеясь над произведением и
его автором, адресат неминуемо смеется над самим собой (и его заставили засмеяться);
комические ноты в тексте контрастируют с содержанием (нам предлагается смеяться
над тем, над чем смеяться нельзя, не принято, или же комический финал входит
в сложное противоречие с трагическим началом). Испытав секундное облегчение
(мнимое разрешение всех противоречий в восприятии) после смеховой реакции, мы
опять вынуждены задуматься и оказаться в ситуации ценностного выбора. Таким
образом, комические эффекты – не более чем ловушка. Целостность и завершенность
переживаний в рецепции авангардистского текста принципиально невозможна, а расслоенность
противоположно направленных эмоций запрограммирована самим текстом. Очевидно,
что механизм классического катарсиса в авангарде не работает; каков же механизм
катарсиса неклассического? Для того, чтобы конкретизировать эти общие положения
и приблизиться к решению поставленных задач, рассмотрим одно из ранних стихотворений
В.В. Маяковского "А все-таки" (1914)7.
Улица провалилась как нос сифилитика.
Река – сладострастье, растекшееся в слюни.
Отбросив белье до последнего листика,
Сады похабно развалились в июне.
Такое начало – безжалостное разоблачение природы как эротической в своей основе. Лирический субъект выражает ценностное отношение к миру, откровенно от него дистанцируясь (ценностный центр моделируется метафорой чувственного удовольствия, граничащего с отвращением для внешнего наблюдателя, – "сладострастье, растекшееся в слюни"). Непосредственного обращения к к кому бы то ни было нет, но аудитория уже в этой строфе изначально, как принадлежащая человеческой природе, греховна, она вписана в этот мир, и уже в этом моменте можно возмутиться такой причастностью или же присоединиться к лирическому субъекту (Поэту – с большой буквы) в его отрицании такого мира. Он – другой, может быть, и мы – другие? Очень бы не хотелось вписываться в предложенный пейзаж. Эрос не предстает здесь в манящих одеждах соблазна или красоты греха и не является радостной физиологией – это безликая трясина низкой материи. Публика должна быть эпатирована: в поэзии сказано то, что о чем вслух не говорят, в искусстве такие темы не озвучивают. Уже здесь адресату предстоит определиться со своими эстетическими вкусами и этическими оценками.
Я вышел на площадь,
выжженный квартал
надел на голову, как рыжий парик.
Людям страшно – у меня изо рта
Шевелит ногами непрожеванный крик.
Резкий контраст с предыдущей строфой составляет местоимение "я", "я" как антитеза этому миру. В этой строфе трагические и комические эффекты сочетаются: с одной стороны, перед нами муки трагического Поэта, с другой – откровенная игра в масочный карнавал (Поэт – трикстер). Но здесь уже есть констатация: "людям страшно", люди (персонажи, населяющие мир, чуждый Поэту, но в котором он вынужден существовать) должны пугаться и сострадать ему. Однако эстетический адресат, воспринимающий текст, должен уловить двойственную эстетическую модальность: метафора "у меня изо рта шевелит ногами непрожеванный крик" строится как соединение высокого и низкого, ужасного и смешного. Поглощение-поедание-шуточный каннибализм одновременно означает рождение квазиантропоморфного существа – "крик" как невербализованный ужас перед этим миром лирического субъекта, крик рождается и "проглатывается". Здесь очевидна авторская интенция жажды сочувствия-понимания наряду с равноценной готовностью превращения происходящего в игру. Лирический субъект – Поэт репрезентирует себя как страдающего-играющего.
Но меня не осудят, но меня не облают,
как пророку, цветами устелят мне след.
Все эти, провалившиеся носами, знают:
я – ваш поэт.
Здесь прямо
говорится о роли Поэта как мессии, пророка, мученика, не прибегая к сложным
иносказаниям. Людям страшно, они не понимают, что происходит, они изначально
виновны, так как принадлежат природе (умножение текучей, бесформенной материи).
Поэт – жертва, ему не место среди них, но он с ними. "Я – ваш поэт"
– это знание дано тем, кто "с провалившимися носами", то есть плоть
от плоти низкого мира первой строфы. Налицо прямой выход за пределы текста,
обращение к предполагаемому эмпирическому адресату (здесь эмпирический автор
и лирический субъект сближаются в лице Поэта). Поначалу неясно, кто же они и
кто вы ("ваш поэт"). "Они" – низы этого мира. Кто же эти
"Вы", что находятся за пределами текста и к кому обращается Поэт?
"Они" – однозначно сочувствуют поэту, но понять его не в силах, им
дано лишь наблюдать его неясное и величественное существование. Они знают, что
он – для иного мира, для иных читателей. "Я – ваш поэт" – самая знаменательная
фраза в стихотворении, она откровенно апеллятивна и выделена ритмически (после
нее выдерживается знаменательная пауза, так как строка короткая). Поэт здесь
однозначно взывает к пониманию, к сочувствию, к единению. То, что было раньше,
временно снимается (многослойность смеха, страха, отвращения), налицо серьезность
позиции оратора, который делает великодушный жест. "Я – ваш поэт"
– звучит лирично и даже романтично. Итак, что делать адресату, которого уже
отделили от тех, что с "провалившимися носами"? Остаться в позиции
неприсоединения и непризнания Поэта, который "протягивает" ему руку?
(Даже более того, он признается, что служит ему!) Это ведь и лестно, и красиво,
но одновременно Поэт признан (но не понят) низами и признать его – значит оказаться
невольно вместе с ними, с чернью. Очень неуютно и весьма двусмысленно.
Стратегия текста требует выбора – присоединения (так как Поэт уже сделал великодушный
жест служения). Но присоединиться – значит оказаться с теми, с париями, за сострадание
заплатить подчинением (а в следующей строфе – подвергнуться оскорблению). К
париям Поэт относится снисходительно, смотрит на них сверху вниз, и не в них
направлены его полемические стрелы.
Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
Меня одного сквозь горящие здания
проститутки, как святыню, на руках понесут
и покажут Богу в свое оправдание.
Поэт, жаждущий признания, готов жертвовать собой, но те, к которым он взывает, как раз и осудят, люди высокой культуры окажутся рядом с людьми низкой природы (на что указывает "трактир", всех объединяющий). "Горящие здания" – конечно, отсылка к сборнику К. Бальмонта, укол в сторону изящной словесности и тех, кто ее представляет, и ценит, и творит "страшный суд" над Поэтом. Он взывает напрямую к идеальному читателю, который поймет и оценит, одновременно декларируя невозможность понимания, невозможность для кого бы то ни было занять эту позицию. Одни – жалеют, но понять не способны, другие – не признают и понять не хотят. Единственное оправдание существования грешной человеческой природы – способность к творчеству, к искусству. Но пафос последних двух строк этой строфы трудно воспринимать всерьез на фоне отсылки к литературной традиции символизма и невольного комизма ситуации (столкновение откровенной условности и квазижизнеподобия на уровне сюжета, где продажные женщины несут поэта на руках). Первая фраза в этой строфе обращена вовне текста и трагически пафосна: Поэту нет места в этом мире, париям страшен его "непрожеванный крик", а ему – страшен "страшный суд" "хранителей культуры". Но возврат в лоно конвенций художественного текста опять-таки делает ситуацию двусмысленной.
И Бог заплачет над моей книжкой!
Не слова – судороги, слипшиеся комом;
И побежит по небу с моими стихами подмышкой
И будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.
Казалось
бы, идеальный адресат существует – это Бог, как следует из последней, кульминационной
строфы. Полемическое заглавие "А все-таки" – это ответ на реакцию
тех, кто творит страшный суд над Поэтом здесь, на земле, а Бог приемлет его
жертву. Все-таки найдется идеальный читатель, который поймет, оценит и содрогнется
над страданиями Поэта. Но это только один смысловой слой. Комическая интонация
все же является доминирующей в этой строфе. Бог представлен в двух ипостасях:
как сочувствующий и всепонимающий читатель и как пародийный двойник себя самого.
Налицо и этический выпад в сторону религиозной аудитории.
Эстетический способ завершения художественного целого по отношению ко всему
стихотворению можно определить как иронию (размежевание Поэта и мира). Ирония
предполагает формирование субъективного ценностного центра8
в противовес имеющемуся, данному изначально. Но в этом тексте лирический субъект
как носитель особых творческих ценностей, призванный отринуть этот мир и пожертвовать
собой ради мира лучшего (то есть стать новым Христом), не формирует своего центра,
о центре трудно говорить, так как "я" осциллирует между двуми позициями
– страдающего Поэта и трикстера-шута, чья роль – срывать маски. Отталкивание
от этого мира и его обитателей отчасти серьезно, отчасти – это игра. Сказать
в конце концов, что все закончилось смехом или улыбкой, нельзя: да, такую реакцию
вызывает последняя строфа (не забудем, что она может вызвать и негодование у
религиозно настроенного читателя, а если кого-то заставит улыбнуться, то при
этом одновременно может заставить и устыдиться такой реакции). Но текст в целом
не дает возможности обрести целостность восприятия, этому мешает определенный
контраст первых строф с последней строфой (сочетание низкого, отвратительного,
смешного, трагического, пафосной риторики и комизма). Если мир однозначно отвергается
Поэтом с его устоявшимися ценностями добра, красоты, блага, то собственные ценности
творческий субъект предлагает в двусмысленной манере, являясь то в обличье нового
Христа – трагического Поэта, то балаганного шута, и обе эти позиции парадоксально
объединяются. Сама эта двойственность приводит читателя в замешательство, при
том, что автор активно вовлекает адресата в текст как в сильное эмоциональное
поле, в коммуникацию, где важны непосредственные эмоции, маркирующие позицию
согласия-присоединения или отвержения. Этому способствует и стратегия выхода
за пределы текста (нарушение конвенций художественного текста, сдвигание "рамки")
с последующим "возвращением". Выход за пределы искусства в жизнь и
обратно здесь только намечен9,
но эта челночная тактика очевидна. В какое положение попадает сочувствующий
адресат? Ведь его (ее) постоянно провоцируют на сочувствие, жалость – и демонстрируют
его неспособность понять высокие истины, доступные лишь поэту, а как только
он ловится на крючок человечности ("я – ваш поэт"), его гневно бичуют;
жаждут признания – и оскорбляют, и в конце концов оставляют с носом, превращая
все сказанное в шутку – и вновь заставляют вернуться к началу текста, к его
заглавию, ища разгадку этой игры, но завершить этот процесс мешает парадоксальное
лавирование автора между трагическим пафосом и комизмом.
Звук, ритм, лексика, синтаксис10
привносят особый заряд экспрессии, создавая поле "энергетического насилия".
Стиховой экспрессией можно восхититься, можно возмутиться, но одно очевидно:
от нее просто так нельзя отмахнуться, это дополнительный вызов в необходимости
определиться – с кем же ты?
Момент удовольствия содержится в потенциальной возможности превратить все в
смелую веселую игру, а момент неудовольствия – в том, что заставляют (здесь
же) сопереживать, для того, чтобы быть мгновенно отвергнутым, и обе эти стратегии
накладываются друг на друга. Мы наблюдаем катарсис осложненной природы, где
смеховой итог – только ловушка, налицо расслоенность реакций адресата, длительность
их во времени, кольцевая структура переживаний.
Конечно, для того, чтобы построить типологию неклассического катарсиса в авангарде11,
необходимо проанализировать достаточно большой массив текстов многих авторов,
но в качестве предварительной рабочей гипотезы можно выдвинуть предположение,
что общей моделью будет служить модель неравновесного сочетания противоположно
направленных эстетических и внеэстетических эмоций в ситуации, отчасти приближенной
к пограничной.
Примечания
1. Шапир М. Что такое авангард? // Русская альтернативная
поэтика. М., 1990. С. 3-9.
2. Тюпа В.И. Постсимволизм. Теоретические очерки русской
поэзии XX-го века. Самара, 1998.
3. Там же. С. 16-17.
4. Выготский Л. С. Психология искусства. Минск, 1998. С.
240.
5. Строссон П.Ф. Намерение и конвенция в речевом акте //
Новое в зарубежной лингвистике. Вып. 17. Теория речевых актов. М., 1986. С. 131-132.
6. По поводу различных функций смеха, в том числе и защитного,
см.: Гладких Н.В. Катарсис смеха и плача // Вестник Томского государственного
педагогического университета. Серия: Гуманитарные науки (Филология). Томск,
1999. Вып. 6 (15). С. 88-92.
7. Текст стихотворения цитируется по изданию: Маяковский
В.В. Полное собрание сочинений. В 13 тт. Т. 1. М., 1955. С. 62.
8.Рощина О.С. Иронический модус художественности // Молодая
филология. Вып. 2. Новосибирск, 1998. С. 15-16.
9. Такая тактика наиболее характерна для позднего авангарда
(концептуализма). См.: Скоропанова И.С. Русская постмодернистская литература.
Учебное пособие. М., 2001. С. 208.
10. Анализ звуковой, ритмической структуры, лексики, синтаксиса
выходит за рамки данной работы (в связи с ограничением объема).
11. Обзор литературы, посвященной проблеме катарсиса в историческом
аспекте см.: Литвиненко Н.А. Некоторые аспекты проблемы катарсиса // Художественный
текст в массовых коммуникациях. Материалы международной научной конференции.
В 2 ч. Ч. 1. Смоленск, 2004. С. 15-26.
© Е. В. Тырышкина
Статья была впервые опубликована в сборнике: Взаимодействие литератур в мировом литературном процессе. Проблемы теоретической и исторической поэтики. Материалы международной научной конференции 18-21 сентября 2004 г. г. Гродно. В 2-х ч. Ч. 1. / Отв. ред. Т.Е. Автухович, А.С. Смирнов. Гродно: ГрГУ, 2005. С. 60-66.