Исследования о немецком авангарде
Другие
исследования об авангарде
Н. В. Пестова
Поэтическое воплощение “категории чуждого” в лирике немецкого экспрессионизма
Человеческое сознание всегда делило мир на “мое” и “не мое”, “свое” и “чужое”, “известное” и “неизвестное”, “присущее” и “чуждое” и т. п. Такое членение мира является антропологической универсалией и свойственно любому обществу или индивидууму. Рубеж XIX – XX веков как эпоха кардинального перелома во всех сферах жизни общества характеризуется обострением всех противоречий и тотальным отчуждением в социологическом, антропологическом и теологическом аспектах. Литературный дискурс “чуждого”, когда отчуждение эксплицируется как некая структура бытия, начинает складываться и разворачиваться еще в эпоху Просвещения. Постепенно это чувство набирает свой критический и креативный потенциал, осваивается в литературе “Бури и натиска”, усложняется и дифференцируется в романтизме, распространяясь на все новые сферы бытия и сознания. К концу XIX – началу XX века ощущение “чужести” во всей диалектике субъектно-объектных отношений принимает глобальный характер. Оно перенимается из всего предшествующего дискурса и модифицируется модернизмом таким образом, что отчуждение становится для литературы онтологически необходимым состоянием. “Я” перестает быть хозяином в мире и в состоянии крайнего дискомфорта начинает средствами искусства сознательно этот мир очуждать еще более, “деформировать, чтобы суметь в нем выжить” (Ф. Ницше).
Категория чуждого/нечуждого, или чужого/своего (“die Kategorie des Fremden und des Eigenen”) [Krusche D.; Wierlacher A.] становится в экспрессионизме одной из центральных ментальных категорий художественного движения, нервом его трагического мироощущения, болевой точкой “невостребованного энтузиазма” (Г. Гейм) целого поколения художников. Эстетическое кредо экспрессионизма “назад к сути вещей” (“Zurück zum Wesen der Dinge”) реализуется под диктатом комплементарной сущности этой важнейшей мыслительной категории. Взаимосвязь потребности и невозможности “ухода и возвращения” (“Aufbruch”, “Heimkehr”) в экспрессионизме обусловлена этим постоянным нахождением “между чуждым и своим” и потому поистине фатальна. “Категория чуждого” конституирует характер и специфику отношений во всех без исключения сферах, а очуждение, или остранение как способ конструирования художественной действительности становится ведущим принципом экспрессионистской эстетики.
Ментальная “категория чуждого” многогранно “озвучена”, вербализована в лирике экспрессионизма. На базе этой категории в значительной степени реализована особая метафоричность экспрессионистской поэзии. Анализ большого количества поэтических текстов раннего, военного и позднего экспрессионизма убедительно демонстрирует, что “чужое” и “свое” – одна из важнейших оппозиций его амбивалентной модели мира: “Так близок. Так далек. Всем чужд/И всем родня. Огонь холодный, пламя снега./ Мерцанье темноты и темень/последних всплесков света” (“Allen Dingen fremd. Und allen / zutiefst verwandt”) [Rheiner W., 46]. По частотности и значимости в лирике экспрессионизма слово “чужой”, “чуждый” (“fremd”) и его дериваты “чужак”, “чужачка”, “чужбина”, “чужесть”, “отчуждать”, “отчуждаться”, “чужеродный” и т. п. стоят в одном ряду с такими ключевыми понятиями, как “порыв”, “жизнь”, “странствие”. “Der Fremdling” – “чужак”, “странный странник” – один из центральных образов в поэзии Г. Тракля. “чуждое” как дальнее, неизвестное, загадочное, экзотическое – важный мотив в поэзии Г. Бенна, Э. В. Лотца, А. Шнака. Поразительное постоянство в обращении к проблеме “чужого и своего” прослеживается в творчестве Э. Бласса, М. Германа-Нейссе, В. Рейнера, Э. Ласкер-Шюлер и др. “Чужое” в экспрессионистской картине мира – это и “чужбина, чужой край”, “чужесть” (“die, das Fremde”, “die Fremdheit”, “das Fremdsein”, “die Fremdnis”), и “чужак, пришелец, странник, чужестранец, чужеродец, незнакомец, приезжий, посторонний”. Этот “Некто неизвестный” может быть мужчиной или женщиной (der, die Fremde, der Fremdling, die Fremdlingin). Все прочее чужое, не поддающееся более точному описанию, выражено существительным среднего рода – “das Fremde”.
В архетип экспрессионистского “чужака” включены как антропологические, так и социальные аспекты чужести. Отчуждение субъекта от общества, природы, Бога, своего собственного Я характеризует общий кризис традиционных форм познания и восприятия. В социальном плане чужак – деклассированный элемент, представитель непрестижной у буржуа профессии, другой расы или национальности – чужеродец. Любого рода аутсайдер по отношению к нормам буржуазного общества чужд этому миру и не находит в нем для себя места. Патологические состояния, такие как шизофрения, склонность к суициду, воплощают экстремальные состояния отчуждения личности, чужаки-безумцы фигурируют в лирике, прозе и драме экспрессионизма: “Быть чужим значит везде и во всем находиться извне, быть проклятым всеми и отовсюду изгнанным” [Rothe W., 357, 358].
15 декабря 1911 года Ф. Верфель читает перед берлинской публикой стихотворение, которое становится знаковым произведением движения: впервые с трибуны поэт декларирует доминирующее экспрессионистское мироощущение как тотальную “чужесть”: “На земле ведь чужеземцы все мы” (“Fremde sind wir auf der Erde alle”) [Werfel F., 170]. Оппозиция “чужого” и “своего” становится пружиной многих структурных и стилистических механизмов языковой реализации центральных проблем и мотивов лирики экспрессионизма (“утопизм”, “экзотизм”, “порыв, выход в путь”, “странник”, “реальное и экзистенциальное странствие”, “дом”, “война”, “одиночество в городе и мире” и т. д.) Программный сборник Э. Штадлера “Порыв” (“Der Aufbruch”, 1914), который традиционно служит тематической и структурной парадигмой экспрессионистской лирики, тематизирует “чужесть” и весь комплекс ассоциаций, непременно сопряженных с этим мироощущением: расставание с юношескими надеждами, пустота, ностальгия и тоска по далеким райским островам, неуютность и необжитость родного дома и противопоставление родине юношеских грез – пристанища, лишенного тайн и сказки. В сборнике точно задан масштаб и лаконично сформулирована вся экзистенциальная глубина проблематики отчуждения: “чужесть” “я” по отношению ко всему миру, распад, “диссоциация я” как отчуждение от своей собственной личности (“... Der Welt entfremdet, fremd dem tiefsten Ich”) [Stadler E., 6]. Поэт также поэтически осмысляет обязательную комплементарность “чужого” по отношению к своему собственному, нечуждому и неизбежность обитания субъекта между “своим” и “чужим”: “Себя бежать стремишься и раздарить чужому, / стереть в себе былое и новому открыться – / Но лишь себя откроешь и лишь к себе вернешься” [idem, 21].
Характер “чужого” оказывается необычайно сложным и противоречивым, т. к. он изначально запрограммирован категориальной комплементарностью “чужого” и “своего”. Объем “категории чуждого”, поэтически реализованной в лирике экспрессионизма, не исчерпывается такими составляющими, как различие, дистанцированность, удаленность, инакость. Он значительно шире и охватывает сферы варварского/языческого, расового/этнического, культурного – во времени и пространстве – и экзистенциального, полового и подсознательного. “Чужое” может быть окрашено негативно и позитивно (“feindlich und fremd” – “враждебный и чужой”; “so fremd und befreit” – “такой чужой и свободный”) и незаметно превращаться в контрпонятие – “das Eigene” – “нечуждое”, “свое”. Потенциал чуждого и нечуждого оказывается практически неисчерпаемым. Многоаспектность “чужого” достаточно полно отражена в словарном значении самой лексемы “fremd”. В соответствии с ее основными значениями можно структурировать основные аспекты “чужести”, релевантные для лирики экспрессионизма.
Первое значение “чужого” представлено комплементарной оппозицией “родина” – “чужбина” (“Heimat” – “Fremde”). В таком значении “чужесть” фигурирует как принадлежность к другой стране, местности, сфере или области, городу, семье, другому роду или происхождению. Хрестоматийно известной стала поэтическая строка Э. Бласса из стихотворения “В чужом городе”, с которым он в 1912 году стал широко известен: “Меня вогнали в чуждый город” (“Ich bin in eine fremde Stadt verschlagen”) [Blass E., 56]. В нем зафиксировано тревожное чувство неуютности и неприкаянности лирического “я” не-дома. У М. Германа-Нейссе в “Чужом городе” [Hermann-Neisse M. I, 310], так же как и в стихотворении “Мир чужд и пуст” [idem II, 347–348], лирическое “я” чувствует себя непрошеным гостем, обреченным на безрадостное существование в пустоте. Его поэзия чрезмерно густо, как ни у какого другого поэта, насыщена ощущением чуждого, выраженным лексемой “fremd”, которая становится несущей конструкцией архитектоники стихотворения и производит впечатление навязчивого, почти маниакального состояния. Особенно стихотворениям периода лондонской эмиграции присуща такая линия развития: чужесть в локальном измерении – “чужой город”, “чужой дом”, “чужие звезды”, “мост чужой”, “чужие поезда” [idem III, 147] – трансформируется и происходит тотальное очуждение всего окружающего, когда лексема “fremd” начинает выступать в других своих значениях: “непонятный”, “странный”, “чей-то чужой”. Такой разворот от локальной перспективы чужести к экзистенциальной в наиболее отчетливой форме продекларирован в лирике Большого города. Мотив непрошеного гостя в своем собственном доме или родном городе “без родины, в необжитости” (Ohne Heim, unbehaust”) [Ehrenstein A., 240] во всевозможных модификациях вычленяется во многих стихотворениях этого периода (А. Вегнер, А. Лихтенштейн, П. Больдт, О. Лерке, А. Вольфенштейн). Как ни велика потребность вернуться на родину, возвращение это никогда не может состояться окончательно и бесповоротно: либо настоятельно позовет нечто новое и неизведанное, либо возвращение домой терпит поражение, т. к. не оправдывает ожидания и надежды на возвращение к себе самому. К такому трагичному финалу приходит Ф. Блей в стихотворении “Возвращение на родину”. Настранствовавшийся по чужбине путник, полный добрых предчувствий и надежд, возвращается домой и считает путь свой оконченным: “Не спорщик больше я, а только путник. / О возвращение к себе, ребенок, счастье, / участья слово, нежное руки прикосновенье, / Смотри, я возвращаюсь, скоро я вернусь. / Вернусь к себе... Но более чужого края, чем родина, / Не открывалось даже на чужбине взору моему, / Лишь чуждое меня там ожидало” (“Kein Streiter mehr und nur ein Schreiter...”) [Blei F.]. Лейтмотив аналогичных по мироощущению стихотворений сформулирован А. Эренштейном: “Домой вернувшись, дома не нашел я” [Ehrenstein A., 42]. В горечи этого прозрения затихают даже голоса таких циников и отъявленных поэтических хулиганов, как Клабунд, который обычно ерничает по случаю всякой малой напасти и великой беды. Но тут иссякает и его самоирония: “Ищу край родной: истерзан, растоптан, / Ищу сам себя и не нахожу” [Klabund, 41]. Движение такого одинокого принимает характер колебания маятника: от чужбины к родине и наоборот. В этой безысходности и подмешенном во всякое чувство “яде тоски по родине” – “Heimwehgift” [Otten K. I, 154] – сквозь гротеск и иронию просвечивает боль и ранимость. Это состояние однозначно не толкуется и четко не очерчивается. Драматизм экспрессионистской экзистенции и мироощущения наиболее интенсивно проявляется именно в этой нечеткости очертаний, диффузности чувства: “Я сам себе далек, в плену у чуждого” (“Mich ferne fühl, von Fremdheit überstürzt”) [Feigl E., 7]. В конечном итоге оно фиксируется и чисто языковой морфологической игрой, которую следует признать окончательным диагнозом этой высокой болезни: тоски по “родине-чужбине” – “Heimat und Unheimlichkeit zugleich” [Otten K. II, 48]. Тоска по родине (“Heimweh”) преследует странника так же навязчиво, как и тоска по чужбине (“Fernweh”). Наделение неизведанной дали чертами прекрасного, загадочного, соблазнительного и притягательного, часто утопически идеализированного неразрывно связано с тяготами поиска, блуждания, прокладывания пути, поиска пристанища и бездомностью. Состояние своей собственной неприкаянности на чужбине, потерянности органично сочетается с восприятием своей чужести как свободы и независимости. “Чужесть” как главенствующее мироощущение и как развернутая метафора задает параметры основным направлениям экспрессионистского движения, тщетной попытке возвращения к самому себе, к Богу, к отчему дому, к родине как некому гипотетическому эталонному пространству сатисфакции, к природе в ее чистоте и первозданности, к сущности вещи, к женщине.
Другой аспект чужести сконцентрирован вокруг значения “fremd” – “непринадлежащий, несобственный”. Связи и отношения внутри данного ассоциативного комплекса выстраиваются в соответствии с восприятием и оценкой личностью фрагментов действительности как свойственных/несвойственных, присущих/неприсущих. В рамках такого ассоциативного поля складываются многие силовые линии общего состояния отчуждения индивидуума и фиксируется человеческое “право на владение” различными аспектами действительности, начиная от мира в целом и заканчивая своим собственным телом. Лирику-экспрессионисту это право видится как безвозвратно утраченное: “Знать одно: ничто и никогда твоим не будет. / Пониманье этого – вот все, что мне принадлежит” [Werfel F., 160]. Вышедшие из повиновения индивидууму, отчужденные от него бытие и сознание повергают его в состояние “трансцендентной бездомности” (Г. Лукач), и он перестает чувствовать себя “как дома” и в “себе самом”, и “в любом другом” (“Niemals im Andern, nie im Ich zu Hause”. F. Werfel). В результате такого глобального отчуждения мира и невладения им происходит и самоотчуждение, простирающееся до патологических состояний. Человек перестает воспринимать самого себя как нечто целое, чужими кажутся ему свои душа и тело, не свойственными себе – мысли и поступки. Ф. Верфель так сформулировал ощущение потери обладания всем сущим и тщетности попытки всякого сближения и присвоения: “И вот, когда тебя совсем своей считал и близкой, / Я тут же знал... Нет ничего на свете моего! И даже то, что означает Я, / Чужим останется тебе, без жалости и снисхожденья” [Werfel F., 161]. Такая конфигурация “чужести” занимает умы больших и малых поэтов в общем комплексе проблем “диссоциации я” на протяжении всего экспрессионистского периода: “Ничто не есть мое и даже собственное Я мне чуждо” (“Nichts ist mein, mein Ich sogar mir fremd”) [Brod M., 69]. Перестав воспринимать мир как свой собственный и единый, индивидуум транспонирует такое видение и на собственное тело, части которого вдруг предстают “чужими и далекими”, т. е. отчужденными в буквальном понимании. Наиболее скандальные стихи Г. Бенна, А. Лихтенштейна, Г. Гейма, А. Эренштейна, П. Больдта, Ф. Верфеля, Й. Р. Бехера сосредоточены именно в сфере отчуждения “части” от “целого”, где традиционная синекдоха претерпевает коренное изменение: происходит абсолютизация оторванности части от целого и часть начинает функционировать пугающе автономно. Очень драматична такая линия развития в лирике непосредственных военных впечатлений, когда зловещее “отчуждение частей тела” перестает быть метафорой, как это представлено в поэтическом сборнике Я. Пикарда “Потрясение” [Pickard J., 36]. Но буквальность военных впечатлений отчуждения собственного “я” отступает перед трагикой этого состояния в экзистенциальном смысле – чуждое, неприсущее, ненужное проникает в душу, действует там по-хозяйски бесцеремонно, делает ее “темной, непроницаемой” [Mürr G., 164], а затем вырывается наружу в виде чувств, мыслей и поступков, которые человек не воспринимает как свои собственные и не может с ними примириться. Дробящееся на фрагменты “я” с трудом подыскивает адекватные своему состоянию формы его вербализации. Практически все контексты такой диссоциации характеризуются неоднозначностью толкования очень затемненного смысла. Лирическое “я” бессильно отступает перед данным обстоятельством: “как много во мне не моего, но что это – знать не дано мне” [Wagner F. W., 32]. В таком состоянии, по определению Г. Бенна – “ich unzuhause”, “я” может чувствовать себя в мире только случайным и временным гостем: “В гостях везде, мир одолжил меня на время... Ты гость – ничем здесь не владеешь...” [Rheinhardt E. A., 17].
Третье значение “fremd” – “неизвестный, незнакомый” – выступает на первый план при осмыслении поэтом действительности в ракурсе постижения всего инакого: “Застыл пожар в твоих глазах холодных – / Любимая, они беду, недоброе таят, / В тебе дитя неведомого зверя выдают, / Которому ни имени мне не найти, ни родины” [Leonhard R.] Так, например, женщины-незнакомки, женщины-чужачки Г. Бенна, Ф. Верфеля, А. Вольфенштейна, Э. Штадлера, Г. Плотке, М. Германа-Нейссе, Р. Фукса, как существа иного миропорядка, окутаны непостижимой тайной: “Мечта, и сказка, и стихи, вся в ореоле то ли света, то ль дурмана, / привыкшая на мир смотреть, как на игру. / Красавица, прибывшая из стран далеких, о которых / лишь грезить я могу. Покров из шелка / тонким ароматом чуть прикрывает / твою походку. Кто ж ты все же? Не ведаю” [Hasenclever W., 90].
В пространстве этого ассоциативного поля осуществляется процесс экспрессионистской коммуникации, который необязательно заканчивается успешно и достигает цели. Главная цель всякой коммуникации – понимание, постижение всякого и всего другого, живого или неживого. Результатом поэтического диалога становится строгий вердикт лирического Я, определяющего своего партнера как нечто новое, неизведанное, непривычное, своеобычное – некого другого или, напротив, как старого знакомого и потому близкого и понятного. Мотив “понимания” представлен в общей мотивной структуре лирики необычайно широко. В подавляющем большинстве стихотворений он сводится к горькому сетованию, жалобе на непонимание. Однако и голос, возражающий этому утверждению, звучит достаточно часто и не менее внятно: “... и на меня снисходит пониманье мира, и он не кажется чужим” [Schnitzer R.]. В антологию “Сумерки человечества” К. Пинтус включил принципиально важное для понимания философии и эстетики экспрессионизма стихотворение В. Клемма “Философия”, в котором программно прочерчены обе линии этого процесса коммуникации – ее тщетность и надежда на ее успех: “... нам чуждо все, что звезды означают, / и царственная поступь времени нам недоступна, / и пропасти души непостижимыми останутся...” [Klemm W., 73]. Любопытен словарный состав стихотворения: он словно иллюстрирует весь ассоциативный ряд родственных и близких понятий, уточняющих именно это третье значение чужести – “знать”, “понимать”, “постигать”, “означать”, “чуждый”, “незнакомый”, “неизвестный”, “родство”, “взаимосвязь”.
Хотя мотив тщетности продвижения к сути и невозможности обращения “чуждого” в “близкое” в наибольшей степени делает экспрессионистскую лирику столь утопичной, наиболее трагична все же именно та часть мотивного комплекса, в котором не затихает надежда на понимание. Присутствие надежды принципиально отличает экспрессионизм от других художественных течений авангарда. Необычайно мощно она звучит в любовной лирике, где поэтическое освоение чужести в таком ее ракурсе, как приближение к “другому, иному”, свойственно как poetae minores, так и маститым поэтам, например Э. Ласкер-Шюлер. Одно из ее самых замечательных стихотворений “Тоска по родине” соткано из чувств, впечатлений и образов именно из сферы данного ассоциативного поля [Lasker-Schüler E., 168]. Поэтесса метафорически обозначила важнейшее условие понимания – знание языка, которым пользуется этой “другой”, “неизвестный”. Поскольку язык является главным средством коммуникации, то его буквальная чужесть, т. e. язык иностранный (Fremdsprache), занимает всякого лирика. Впоследствии эта проблема обострилась чрезвычайно для поэта-экспрессиониста в его вынужденной эмиграции (М. Германа-Нейссе, М Гумперта, Л. Ландау), но и до реальной ситуации “нарушенной коммуникации” из-за языкового непонимания на чужбине весь метафорический комплекс “чужого языка” входит в состав элементов экспрессионистского диалога с миром. Таким непрекращающимся диалогом как строительством “моста к иному миру” (“Brücken sind alle Gespräche, nie zu Ende gegangen) прочитывается стихотворение Г. Казака “Разговоры”: “Итак, никогда не поймешь, что тебе говорю я, / ведь всякое слово застынет в момент постиженья – / пусть только молчание наше внушает доверье” [Kasack H., 42.].
Последнее значение “fremd” – чуждый как “странный, диковинный, редкостный” – характерно для одного из экспрессионистских “профилей чуждого” – экзотизма. Все новое, неизвестное, другое видится странным, загадочным, сказочным, диковинным. Такой “профиль чуждого” типичен в фиксации чувств, вызванных встречей с “дальними странами”, особенно с южными (Г. Бенн, Э. В. Лотц). Среди малоизвестных поэтов-экспрессионистов такого “экзотического направления” особо выделяется А. Шнак. Такими странно-чужими видятся А. Шнаку в стихотворении “Странный пейзаж” Ливан и Египет [Schnack A., 69]. Его стихотворение “Чуждый сад” [idem, 24] типично для экспрессионистских “длиннострочников”. Эстетическая ценность подобных стихотворений, как правило, невелика, но в экспрессионистской лирике подобной продукции более чем достаточно. Любопытно, что самые сложные для понимания и интерпретации стихотворения экспрессионизма (А. Вольфенштейна, С. Кронберга, Р. Р. Шмидта и др.) относятся к этой же условной группе, тематизирующей чужесть как странность. Затуманенный или совершенно непроницаемый смысл такой поэзии при всей ее квазиструктурности уводит стихотворение в область “абсолютной метафоры” и “текстуры”. Всякое его толкование все равно не придает ему смысла, и оно остается поистине “странным”, действующим в большей степени на подсознание, чем на сознание.
На значимость в экспрессионистской модели мира ощущения “чужести” во всем многообразии реализации этой категории, формально выраженной перечисленными лексическими единицами, указывали ведущие немецкие экспрессионизмоведы И. Йенс, А. Вивиани, К. Эйкман, В. Роте, Т. Анц [Jens I., Viviani A., Eykmann Ch., Rothe W., Anz Th].
Литература
Anz Th. Literatur der Existenz: literarische Psychopatographie und ihre soziale Bedeutung im Frühexpressionismus. Stuttgart, 1977.
Blass E. Die Srassen komme ich entlang geweht. Heidelberg, 1912.
Blei F. Die Heimkehr // Die Aktion. 4. Jg. 1914. Sp. 311.
Brod M. Absage // Verse der Lebenden. 2. Aufl. Berlin, 1927.
Das Fremde und das Eigene. Prolegomena zu einer interkulturellen Germanistik / Hrsg. A Wierlacher. München, 1985.
Ehrenstein A. Werke. Bd. 4/1: Gedichte. O. O., 1997.
Eykmann Ch. Denk- und Stilformen des Expressionismus. München, 1974.
Feigl E. Heimgang // Anbruch. Jg. 1. 1918. Heft 10.
Hasenclever W. Gedichte. Dramen. Prosa. Reinbeck bei Hamburg, 1963.
Hermann-Neisse M. Gesammelte Werke. Bd. I, II, III. Frankfurt/Main, 1986-1987.
Hermeneutik der Fremde / Hrsg. D. Krusche, A. Wierlacher. München, 1990.
Jens I. Expressionistische Novelle. Studien zu ihrer Entwicklung. Tübingen, 1997.
Kasack H. Der Mensch. Verse. München, 1918.
Klabund. Gesammelte Werke in Einzelausgaben. Bd. 1: Lyrik. Balladen, Chansons. Wien, 1930.
Klemm W. Philosophie // Menschheitsdämmerung / Hrsg. K. Pinthus. Neuausgabe. Berlin, 1996.
Krusche D. Literatur und Fremde: zur Hermeneutik kulturräumlicher Distanz. München, 1985.
Lasker-Schüler E. Heimweh // Die Gedichte. Frankfurt/Main, 1997.
Leonhard R. Der Weg durch den Wald // Lyrische Bibliothek. Bd. 2. O. J.
Mürr G. // Sturm. Jg. 3. 1912. N 129.
Otten K. Heimweh. Vorspruch // Herbstgesang. Gesammelte Gedichte. Neuwied. Berlin-Spandau, 1961.
Picard J. Der Kranke // Erschütterung. Gedichte. Heidelberg, 1920.
Rheiner W. Ich bin ein Mensch – ich fürchte mich. Vergessene Werke und Prosaversuche. Assenheim, 1986.
Rheinhardt E. A. Tiefer als Liebe. Berlin, 1919.
Rothe W. Der Expressionismus. Theologische, soziologische und anthropologische Aspekte einer Literatur. Frankfurt/Main, 1977.
Salomon G. Ekstase // Die Aktion. Jg. 4. 1914. Sp. 323.
Schnack A. Fremder Garten // Menschen. Jg. 2. 1919. Heft 13.
Idem. Seltsame Landschaft // Die Weissen Blätter. Jg. 7. 1920.
Schnitzer R. Der Wissende // Die Aktion. Jg. 4. 1914. Sp. 324, 32.
Stadler E. Der Aufbruch und andere Gedichte. Stuttgart, 1996.
Viviani A. Der expressionistische Raum als verfremdete Welt // ZfdPh, 1972. B. 91, Heft 4.
Wagner F. W. Der Weg des Einsamen. Gedichte. München, 1912.
Werfel F. Das lyrische Werk. Frankfurt / Main, 1967.
На русском языке: Пестова Н. В. Лирика немецкого экспрессионизма: профили чужести. Екатеринбург, 1999.
© Н. В. Пестова, 2000.